Московские элегии M. Дмитриева - Страница 2


К оглавлению

2

В этой тонкой иронии так и слышится слезное воспоминание о временах предков, пивших не из чашек, а из чар и бокалов, и вовсе не знавших чаю.

Но особенное негодование г. М. Дмитриева возбуждают купцы. Вообразите, в нынешней Москве даже купцы осмеливаются есть и пить, сколько их душе угодно. Это уж ни на что не похоже, и г. М. Дмитриев восклицает с озлоблением:


Что за народ! Без еды и без чванства им нет и гулянья!
В рощу поедут – везут пироги, самовар и варенье.
Ходят – жуют; поприсядут – покушают снова!
Точно природа из всех им даров отпустила лишь брюхо…

В самом деле, досадно. Всякая дрянь туда же – есть хочет. Другое дело наши предки; те по крайней мере боярством заслужили право есть и пить…

Другая прекрасная сторона древнего московского быта, – до француза, – состояла в уважении к роду и вообще к старшим. Картины, рисуемые на эту тему г. М. Дмитриевым, поистине умилительны! Он вспоминает о своей молодости:


Просты сердцами мы были, как дети; а добрые старцы,
Наши наставники, были у нас, как отцы, благосклонны;
Но, как отцы, нас с собой не равняли, нам руку не жали!
Мы уважали их, мы их любили, но и боялись!
Нас не боялись зато старики: мы не судьи им были!

Мы начинаем проникаться сочувствием к жалобам г. М. Дмитриева. Как, в самом деле, не жалеть старцу о том времени, когда старики молодым руки не жали и когда молодые боялись стариков и не смели судить о них! И чем же заменилось все это? Бесчинством, непочтительностью к старшим и даже родным:


Нынче не то! Собираются, где веселее! Нет старших,
Нет молодых; все равны, и слабеют семейные связи!
Нужен – ему и почет; а не нужен – умри, и не вспомнят!
Кто в сюртуке, кто во фраке; этот в пальто мешковатом;
Тот, как француз, с бородой; а рядом – в звезде заслуженной!

Предмет, поистине достойный плачевнейшей элегии; только лучше было бы, если бы начало последнего стиха заменено было следующими словами: тот, как наш предок, с брадой… и пр.

Бывало, и праздники проводили иначе, и г. М. Дмитриева преследует на каждом шагу воспоминание о старинных порядках. Так – 24 июня 1846 года он сочинил внезапно элегию о том, что светлое воскресенье мы не так проводим, как следует. Элегия начинается так:


Вот замолчали уж ранних обеден прерывные звоны.
К поздним торжественно, громко звонят, и народ пешеходов
В храмы опять; а уж мы, лишь от ранних давно разговелись!..
и т. д.

Описание это так живо, что невольно подумаешь, что оно написано в самый день праздника; только 24 июня, подписанное внизу элегии, разочаровывает вас, напоминая, что пасха никогда не бывает в июне. Но зато тем большее удивление возбуждается в читателе к творческой фантазии г. М. Дмитриева, который, отвергнувши реальность нынешней Москвы, уже не хочет ограничивать себя никакими условиями пространства и времени.

Выхваляя прежнюю, прадедовскую Москву, г. М. Дмитриев замечает, что прадеды наши, бывало, только на третий день праздника ездили в гости, и то – к кому же?


К старшему в роде, потом к кумовьям да к родным попочетней.

Ныне вовсе не то: нет «наследственного почета к горю и опыту старших».


Кто ж заменил стариков? Кто взял в обществе власть над умами?
Первый крикун без стыда или выходец родом безвестный!
Что тут до связей семей, где иной рад забыть и о роде?

Нынче уж случается, что и отец ищет покровительства сына, – прибавляет г. М. Дмитриев, желая выразить всю великость современного развращения нравов. В самом деле – чего уж ждать от такого общества, где сын может опередить отца или племянник дядю в общественном значении! Плакать надо о таком обществе горючими слезами, как и делает г. Дмитриев.

Но этого недостаточно, что в Москве уж не находит ныне г. М. Дмитриев господ Фамусовых, говорящих:


Нет, я перед родней, где встретится, ползком… и пр.

Этого мало: поэт находит в современной Москве еще более тяжкое преступление – неуважение к поэтам, состоящее в том, что их признают людьми, а не чем-то высшим, как в старину. За такое вольнодумство поэт упрекает нынешнюю Москву в следующих кротких воспоминаниях о старине:


Музы тогда еще не были согнаны с холмов Парнаса;
Феба и их имена призывались еще в песнопеньях!
Жрец опасался их слух оскорбить неразумною песнью!
Дар песнопенья был всеми уважен, как данный от бога;
Люди считали поэта – высшим, чем прочие люди!

И все это прошло! Феба и муз имена не призываются более; песнопений не слышно, жрецы, музы исчезли и заменились простыми смертными, которые, хоть и имеют поэтический талант, но – увы! все-таки пьют, едят, спят и пр., как и все люди. Ужасно!

И наука теперь уж не такова, как прежде. Бывало, во храме науки, в торжественный день, по словам г. М. Дмитриева, —


Хор прогремит, и всходил Мерзляков на кафедру, и оду,
Пышную оду громко читал иль похвальное слово!

А теперь вместо пышных од читаются речи в прозе, да и те не имеют даже характера похвальных слов. Прежде еще г. Шевырев поддерживал храм науки, сочиняя и оды и панегирики; но теперь – о, роковой удар! – и его не стало! Все заняты теперь существенными потребностями жизни, стремятся к положительным знаниям, к интересам действительности, или, говоря элегическим языком г.-М. Дмитриева:


Грубый житейский лишь быт устремляет их жадные очи!

А в прежнее время поэты, по уверению московского Гераклита, приближали людей к первобытному состоянию человека. Г-н Дмитриев восклицает даже в одной элегии:

2